Неточные совпадения
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево
от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась
потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно
темнея, входила и вошла
потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Темное его лицо покрылось масляными капельками
пота, глаза сильно покраснели, и шептал он все более бессвязно. Самгин напрасно ожидал дальнейшего развития мысли полковника о самозащите интеллигенции
от анархии, — полковник, захлебываясь словами, шептал...
—
Потом, надев просторный сюртук или куртку какую-нибудь, обняв жену за талью, углубиться с ней в бесконечную,
темную аллею; идти тихо, задумчиво, молча или думать вслух, мечтать, считать минуты счастья, как биение пульса; слушать, как сердце бьется и замирает; искать в природе сочувствия… и незаметно выйти к речке, к полю… Река чуть плещет; колосья волнуются
от ветерка, жара… сесть в лодку, жена правит, едва поднимает весло…
Потом Штольц думал, что если внести в сонную жизнь Обломова присутствие молодой, симпатичной, умной, живой и отчасти насмешливой женщины — это все равно, что внести в мрачную комнату лампу,
от которой по всем
темным углам разольется ровный свет, несколько градусов тепла, и комната повеселеет.
Они знали, что в восьмидесяти верстах
от них была «губерния», то есть губернский город, но редкие езжали туда;
потом знали, что подальше, там, Саратов или Нижний; слыхали, что есть Москва и Питер, что за Питером живут французы или немцы, а далее уже начинался для них, как для древних,
темный мир, неизвестные страны, населенные чудовищами, людьми о двух головах, великанами; там следовал мрак — и, наконец, все оканчивалось той рыбой, которая держит на себе землю.
Бледная зелень ярко блеснула на минуту, лучи покинули ее и осветили гору,
потом пали на город, а гора уже
потемнела; лучи заглядывали в каждую впадину, ласкали крутизны, которые, вслед за тем,
темнели,
потом облили блеском разом три небольшие холма, налево
от Нагасаки, и, наконец, по всему берегу хлынул свет, как золото.
Там высунулась из воды голова буйвола; там бедный и давно не бритый китаец, под плетеной шляпой, тащит, обливаясь
потом, ношу; там несколько их сидят около походной лавочки или в своих магазинах, на пятках, в кружок и уплетают двумя палочками вареный рис, держа чашку у самого рта, и время
от времени достают из другой чашки, с
темною жидкостью, этими же палочками необыкновенно ловко какие-то кусочки и едят.
Породы, из которых слагаются ближайшие горы, в последовательном порядке
от моря вверх по течению реки располагаются так: сначала базальты,
потом андезиты и порфириты, затем какая-то
темная лава с пустотами, выполненными ярко-зелеными конкрециями; далее следует мелкозернистый базальт и около реки Буй — авгитовый андезит.
Долго еще боялись этих домов москвичи и, чуть
стемнеет, перебегали на всякий случай на противоположный тротуар, сначала на одну сторону, а
потом на другую. Подальше
от нечистой силы.
Селезень довольно красив: нос небольшой, почти черного цвета; вся голова, даже на палец пониже затылочной кости, кофейного цвета;
от головы вниз, по верхней стороне шеи, идет ремень, сначала
темный, а
потом узорчатый, иссера-сизый, который против крылец соединяется с таким же цветом спины.
Я не отвечал ему; он попросил у меня табаку. Чтобы отвязаться
от него (к тому же нетерпение меня мучило), я сделал несколько шагов к тому направлению, куда удалился отец;
потом прошел переулочек до конца, повернул за угол и остановился. На улице, в сорока шагах
от меня, пред раскрытым окном деревянного домика, спиной ко мне стоял мой отец; он опирался грудью на оконницу, а в домике, до половины скрытая занавеской, сидела женщина в
темном платье и разговаривала с отцом; эта женщина была Зинаида.
— Слышишь? — толкнув в бок голубоглазого мужика, тихонько спросил другой. Тот, не отвечая, поднял голову и снова взглянул в лицо матери. И другой мужик тоже посмотрел на нее — он был моложе первого, с
темной редкой бородкой и пестрым
от веснушек, худым лицом.
Потом оба они отодвинулись
от крыльца в сторону.
Старая часовня сильно пострадала
от времени. Сначала у нее провалилась крыша, продавив потолок подземелья.
Потом вокруг часовни стали образовываться обвалы, и она стала еще мрачнее; еще громче завывают в ней филины, а огни на могилах
темными осенними ночами вспыхивают синим зловещим светом.
К объяснению всего этого ходило, конечно, по губернии несколько
темных и неопределенных слухов, вроде того, например, как чересчур уж хозяйственные в свою пользу распоряжения по одному огромному имению, находившемуся у князя под опекой; участие в постройке дома на дворянские суммы, который
потом развалился; участие будто бы в Петербурге в одной торговой компании, в которой князь был распорядителем и в которой
потом все участники потеряли безвозвратно свои капиталы; отношения князя к одному очень важному и значительному лицу, его прежнему благодетелю, который любил его, как родного сына, а
потом вдруг удалил
от себя и даже запретил называть при себе его имя, и, наконец, очень тесная дружба с домом генеральши, и ту как-то различно понимали: кто обращал особенное внимание на то, что для самой старухи каждое слово князя было законом, и что она, дрожавшая над каждой копейкой, ничего для него не жалела и, как известно по маклерским книгам, лет пять назад дала ему под вексель двадцать тысяч серебром, а другие говорили, что m-lle Полина дружнее с князем, чем мать, и что, когда он приезжал, они, отправив старуху спать, по нескольку часов сидят вдвоем, затворившись в кабинете — и так далее…
Он ходил по комнате, садился за стол, брал лист бумаги, чертил на нем несколько строк — и тотчас их вымарывал… Вспоминал удивительную фигуру Джеммы, в
темном окне, под лучами звезд, всю развеянную теплым вихрем; вспоминал ее мраморные руки, подобные рукам олимпийских богинь, чувствовал их живую тяжесть на плечах своих…
Потом он брал брошенную ему розу — и казалось ему, что
от ее полузавядших лепестков веяло другим, еще более тонким запахом, чем обычный запах роз…
Валерьян был принят в число братьев, но этим и ограничились все его масонские подвиги: обряд посвящения до того показался ему глуп и смешон, что он на другой же день стал рассказывать в разных обществах, как с него снимали не один, а оба сапога, как распарывали брюки, надевали ему на глаза совершенно
темные очки, водили его через камни и ямины, пугая, что это горы и пропасти, приставляли к груди его циркуль и шпагу, как
потом ввели в самую ложу, где будто бы ему (тут уж Ченцов начинал
от себя прибавлять), для испытания его покорности, посыпали голову пеплом, плевали даже на голову, заставляли его кланяться в ноги великому мастеру, который при этом, в доказательство своего сверхъестественного могущества, глотал зажженную бумагу.
Потом приснилось ей озеро и жаркий летний вечер, под тяжко надвигающимися грозовыми тучами, — и она лежит на берегу, нагая, с золотым гладким венцом на лбу. Пахло теплою застоявшею водою и тиною, и изнывающею
от зноя травою, — а по воде,
темной и зловеще спокойной, плыл белый лебедь, сильный, царственно-величавый. Он шумно бил по воде крыльями и, громко шипя, приблизился, обнял ее, — стало темно и жутко…
Долго глядела она на
темное, низко нависшее небо;
потом она встала, движением головы откинула
от лица волосы и, сама не зная зачем, протянула к нему, к этому небу, свои обнаженные, похолодевшие руки;
потом она их уронила, стала на колени перед своею постелью, прижалась лицом к подушке и, несмотря на все свои усилия не поддаться нахлынувшему на нее чувству, заплакала какими-то странными, недоумевающими, но жгучими слезами.
Прелестный вид, представившийся глазам его, был общий, губернский, форменный: плохо выкрашенная каланча, с подвижным полицейским солдатом наверху, первая бросилась в глаза; собор древней постройки виднелся из-за длинного и, разумеется, желтого здания присутственных мест, воздвигнутого в известном штиле;
потом две-три приходские церкви, из которых каждая представляла две-три эпохи архитектуры: древние византийские стены украшались греческим порталом, или готическими окнами, или тем и другим вместе;
потом дом губернатора с сенями, украшенными жандармом и двумя-тремя просителями из бородачей; наконец, обывательские дома, совершенно те же, как во всех наших городах, с чахоточными колоннами, прилепленными к самой стене, с мезонином, не обитаемым зимою
от итальянского окна во всю стену, с флигелем, закопченным, в котором помещается дворня, с конюшней, в которой хранятся лошади; дома эти, как водится, были куплены вежливыми кавалерами на дамские имена; немного наискось тянулся гостиный двор, белый снаружи,
темный внутри, вечно сырой и холодный; в нем можно было все найти — коленкоры, кисеи, пиконеты, — все, кроме того, что нужно купить.
— Уж так у них устроено, так устроено… — докладывала Маланья подозрительно слушавшей ее речи Татьяне Власьевне. — И сказать вам не умею как!.. Вроде как в церкви… Ей-богу! И дух у них с собой привезен. Своим глазом видела: каждое утро темная-то копейка возьмет какую-то штуку, надо полагать из золота, положит в нее угольков, а
потом и поливает какою-то мазью. А
от мази такой дух идет, точно
от росного ладана. И все-то у них есть, и все дорогое… Ровно и флигелек-то не наш!..
В брагинском доме было тихо, но это была самая напряженная, неестественная тишина. «Сам» ходил по дому как ночь
темная; ни
от кого приступу к нему не было, кроме Татьяны Власьевны. Они запирались в горнице Гордея Евстратыча и подолгу беседовали о чем-то.
Потом Гордей Евстратыч ездил в Полдневскую один, а как оттуда вернулся, взял с собой Михалка, несколько лопат и кайл и опять уехал. Это были первые разведки жилки.
Я подумал, что у него сделались в глазах
темные круги
от слепого блеска белой гальки; он медленно улыбнулся, не открывая глаз,
потом остановился вторично с немного приподнятой рукой. Я не знал, что он думает. Его глаза внезапно открылись, он увидел меня, но продолжал смотреть очень рассеянно, как бы издалека; наконец, заметив, что я удивлен, Дюрок повернулся и, ничего не сказав, направился далее.
Помню, что я
потом приподнялся и, видя, что никто не обращает на меня внимания, подошел к перилам, но не с той стороны, с которой спрыгнул Давыд: подойти к ней мне казалось страшным, — а к другой, и стал глядеть на реку, бурливую, синюю, вздутую; помню, что недалеко
от моста, у берега, я заметил причаленную лодку, а в лодке несколько людей, и один из них, весь мокрый и блестящий на солнце, перегнувшись с края лодки, вытаскивал что-то из воды, что-то не очень большое, какую-то продолговатую
темную вещь, которую я сначала принял за чемодан или корзину; но, всмотревшись попристальнее, я увидал, что эта вещь была — Давыд!
— Не сердись!.. возразил Юрий; и улыбаясь он склонился над ней;
потом взял в руки ее длинную
темную косу, упадавшую на левое плечо, и прижал ее к губам своим; холод пробежал по его членам, как
от прикосновения могучего талисмана; он взглянул на нее пристально, и на этот раз удивительная решимость блистала в его взоре; она не смутилась — но испугалась.
Горбун не ответил. Он был едва видим на лавке у окна, мутный свет падал на его живот и ноги.
Потом Пётр различил, что Никита, опираясь горбом о стену, сидит, склонив голову, рубаха на нём разорвана
от ворота до подола и, мокрая, прилипла к его переднему горбу, волосы на голове его тоже мокрые, а на скуле —
темная звезда и
от неё лучами потёки.
Потом охотник идет в самое
темное место, в какой-нибудь сарай или хлев, бережно снимает всю пеленку и старается посадить ястреба на свою правую руку, защищенную
от его когтей рукавичкой.
Потом подошла сзади стройная, длиннотелая гнедая кобыла-метиска с жидкой
темной гривой. Она была прекрасно выработана по той же американской системе, как и Изумруд. Короткая холеная шерсть так и блестела на ней, переливаясь
от движения мускулов под кожей. Пока наездники о чем-то говорили, обе лошади шли некоторое время рядом. Изумруд обнюхал кобылу и хотел было заиграть на ходу, но англичанин не позволил, и он подчинился.
Спустишься к нему, охватит тебя тепловатой пахучей сыростью, и первые минуты не видишь ничего.
Потом выплывет во тьме аналой и чёрный гроб, а в нём согбенно поместился маленький старичок в
тёмном саване с белыми крестами, черепами, тростью и копьём, — всё это смято и поломано на иссохшем теле его. В углу спряталась железная круглая печка,
от неё, как толстый червь, труба вверх ползёт, а на кирпиче стен плесень наросла зелёной чешуёй. Луч света вонзился во тьму, как меч белый, и проржавел и рассыпался в ней.
Потом я увидел кучу деревьев, составлявших как бы беседку под мохнатыми ветвями, белыми
от снега, и тонкий, как будто замирающий дымок, и около костра
темную фигуру… И все это, по обычной нелогичности сна, — казалось мне острыми, колючими льдинками, попавшими мне в грудь и холодившими сердце.
Потом он вошел в высокую,
темную и пустынную залу, крайне скучную, как еще бывает в старинных, уцелевших
от времени фамильных, барских домах, и увидел в ней старичка, увешанного орденами и украшенного сединой, друга и сослуживца его отца и опекуна своего.
Назаров уважительно посмотрел на эту руку,
тёмную от загара, с длинными пальцами и узкой ладонью,
потом искоса и мельком взглянул на тяжёлую кисть своей правой руки и сжал её в кулак.
Между тем луна опустилась, а вверху, в самом зените, стало белесоватое облачко и засияло переливчатым фосфорическим блеском.
Потом оно как будто разорвалось, растянулось, прыснуло, и
от него быстро потянулись в разные стороны полосы разноцветных огней, между тем как полукруглое
темное облачко на севере еще более
потемнело. Оно стало черно, чернее тайги, к которой приближался Макар.
Осенью мы долго, долго, до ранних черных вечеров и поздних
темных утр заживались в Тарусе, на своей одинокой — в двух верстах
от всякого жилья — даче, в единственном соседстве (нам — минуту сбежать, тем — минуту взойти) реки — Оки («Рыбы мало ли в реке!»), — но не только рыбы, потому что летом всегда кто-нибудь тонул, чаще мальчишки — опять затянуло под плот, — но часто и пьяные, а часто и трезвые, — и однажды затонул целый плотогон, а тут еще дедушка Александр Данилович умер, и мать с отцом уехали на сороковой день и
потом остались из-за завещания, и хотя я знала, что это грех — потому что дедушка совсем не утонул, а умер
от рака —
от рака?
Рядом с графом за тем же столом сидел какой-то неизвестный мне толстый человек с большой стриженой головой и очень черными бровями. Лицо этого было жирно и лоснилось, как спелая дыня. Усы длиннее, чем у графа, лоб маленький, губы сжаты, и глаза лениво глядят на небо… Черты лица расплылись, но, тем не менее, они жестки, как высохшая кожа. Тип не русский… Толстый человек был без сюртука и без жилета, в одной сорочке, на которой
темнели мокрые
от пота места. Он пил не чай, а зельтерскую воду.
После старшего сел другой брат, и он ездил долго и тоже хлыстом разогнал Воронка и проскакал из-под горы. Он еще хотел ездить, но третий брат просил, чтобы он поскорее пустил его. Третий брат проехал и на гумно, и вокруг сада, да еще и по деревне, и шибко проскакал из-под горы к конюшне. Когда он подъехал к нам, Воронок сопел, а шея и лопатки
потемнели у него
от пота.
Бейгуш жадно впивал теперь жизнь, полную любви, наслаждения и тихих семейных радостей. Ему так сильно хотелось взять
от этой жизни все, что только можно взять, все, что только может она дать ему, хотелось до последней капли осушить эту чашу, чтобы
потом разбить ее вдребезги, но зато чтобы впоследствии, при иной, грядущей,
темной и одинокой жизни, было чем помянуть эти немногие, но хорошие, светлые минуты!
В среде слушателей нашлись несколько человек, которые на первый раз немножко смутились этим новшеством, но Горданов налег на естественные науки; указал на то, что и заяц применяется к среде — зимой белеет и летом
темнеет, а насекомые часто совсем не отличаются цветом
от предметов, среди которых живут, и этого было довольно: гордановские принципы сначала сделались предметом осуждения и
потом быстро стали проникать в плоть и кровь его поклонников.
Приехали домой. Ложась в теплую мягкую постель и укрываясь одеялом, Софья Львовна вспомнила
темный притвор, запах ладана и фигуры у колонн, и ей было жутко
от мысли, что эти фигуры будут стоять неподвижно все время, пока она будет спать. Утреня будет длинная-длинная,
потом часы,
потом обедня, молебен…
Она прошла
темными воротами,
потом по аллее, которая вела
от ворот к главной церкви, и снежок хрустел у нее под ногами, и звон раздавался уже над самою головой и, казалось, проникал во все ее существо.
— «Ненавидящие Сиона… посрамистеся
от господа…» — слышится вдруг в ночной тишине поющая фистула,
потом слышатся тихие шаги, и на дороге в багровых лучах костра вырастает
темная человеческая фигура в короткой монашеской ряске, широкополой шляпе и с котомкой за плечами.
Ничего ему не сказал и Теркин. Оба сидели на мшистом пне и прислушивались к быстро поднявшемуся шелесту
от ветерка. Ярко-зеленая прогалина начала
темнеть от набегавших тучек. Ближние осины, березы за просекой и большие рябины за стеной елей заговорили наперебой шелковистыми волнами разных звуков.
Потом поднялся и все крепчал гул еловых ветвей, вбирал в себя шелест листвы и расходился по лесу, вроде негромкого прибоя волн.
И бешеный хохот по всему залу. Очень еще публика любила другую его русскую песню, — про Акулинина мужа. Пел он и чувствительные романсы, — «А из рощи, рощи
темной, песнь любви несется…» Никогда
потом ни
от чьего пения, даже
от пения Фигнера, не переживал я такой поднимающей волны поэзии и светлой тоски. Хотелось подойти к эстраде и поцеловать блестяще начищенный носок его сапога. Тульская публика тоже была в восторге
от Славянского, и билеты на его концерты брались нарасхват.
У папы
потемнело лицо
от печали, он оперся лбом о ладонь и долго молчал.
Потом грустно сказал...
Нужно было теперь ждать до утра, оставаться здесь ночевать, а был еще только шестой час, и им представлялись длинный вечер,
потом длинная,
темная ночь, скука, неудобство их постелей, тараканы, утренний холод; и, прислушиваясь к метели, которая выла в трубе и на чердаке, они оба думали о том, как всё это непохоже на жизнь, которой они хотели бы для себя и о которой когда-то мечтали, и как оба они далеки
от своих сверстников, которые теперь в городе ходят по освещенным улицам, не замечая непогоды, или собираются теперь в театр, или сидят в кабинетах за книгой.
Из того светлого, что было во мне, в том светлом, что было кругом,
темным жителем чужого мира казался этот человек. Он все ходил,
потом сел к столу. Закутался в халат, сгорбился и тоскливо замер под звучавшими из мрака напоминаниями о смерти. Видел я его взъерошенного, оторванного
от жизни Хозяина, видел, как в одиноком ужасе ворочается он на дне души и ничего, ничего не чует вокруг.
Тишину нарушила сама Марья Михайловна. Стоя у окна и глядя во двор, она вдруг вскрикнула. Ей показалось, что
от цветника с тощим, стриженым тополем пробиралась к дому какая-то
темная фигура. Сначала она думала, что это корова или лошадь,
потом же, протерев глаза, она стала ясно различать человеческие контуры.
У паперти Исакиевской церкви остановились они. Дверь в церковь была отворена; в
темной глубине ее мелькала
от лампады светлая, огненная точка. Молодая женщина взяла малютку с рук пестуна его, велела ему молиться и сама положила три глубоких земных поклона. Когда она встала, в глазах ее блистали слезы.
Потом вынула из сумочки, на поясе висевшей, свернутую, крошечную бумажку и три гроша и, отдавая их слуге, сказала...
Минуту она глядела бессмысленно на
темное окно, на Наср-Эддина, по которому в это время скользил багряный свет
от печки,
потом перевела взгляд на спавшего мужчину.
Потом увидел сбоку
от себя
темное пятно волос, голую руку, услышал тихое дыхание — и сразу все вспомнил и все понял: и что сегодня ему лететь, и что это милое, что так тихо дышит, есть его жена, и что июльское солнце, поднявшись, стоит против окон и, вероятно, весь мир заливает светом.
Потом он бродил и съякшался с какими-то
темными побродягами и скитался с ними где попало, находясь в стороне
от спокойных людей, исполняющих положения гражданского закона, Гатцук с радостью напечатал это известие, чтобы «открыть обществу глаза» и не допустить его до глупости носиться с человеком, который вовсе не то, за кого он себя выдает и кем он быть не может, так как никаких «вольных казаков» в России нет.